Неточные совпадения
Стародум(с важным чистосердечием). Ты теперь
в тех летах,
в которых душа наслаждаться хочет всем бытием своим, разум хочет знать, а сердце чувствовать. Ты
входишь теперь
в свет, где первый шаг решит часто судьбу целой
жизни, где всего чаще первая встреча бывает: умы, развращенные
в своих понятиях, сердца, развращенные
в своих чувствиях. О мой друг! Умей различить, умей остановиться с теми, которых дружба к тебе была б надежною порукою за твой разум и сердце.
—
Входить во все подробности твоих чувств я не имею права и вообще считаю это бесполезным и даже вредным, — начал Алексей Александрович. — Копаясь
в своей душе, мы часто выкапываем такое, что там лежало бы незаметно. Твои чувства — это дело твоей совести; но я обязан пред тобою, пред собой и пред Богом указать тебе твои обязанности.
Жизнь наша связана, и связана не людьми, а Богом. Разорвать эту связь может только преступление, и преступление этого рода влечет за собой тяжелую кару.
Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не может
войти в голову человека без того, чтоб он не захотел приложить ее к действительности: идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот,
в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей
жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.
Скажи: которая Татьяна?» —
«Да та, которая грустна
И молчалива, как Светлана,
Вошла и села у окна». —
«Неужто ты влюблен
в меньшую?» —
«А что?» — «Я выбрал бы другую,
Когда б я был, как ты, поэт.
В чертах у Ольги
жизни нет,
Точь-в-точь
в Вандиковой Мадонне:
Кругла, красна лицом она,
Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне».
Владимир сухо отвечал
И после во весь путь молчал.
Но муж любил ее сердечно,
В ее затеи не
входил,
Во всем ей веровал беспечно,
А сам
в халате ел и пил;
Покойно
жизнь его катилась;
Под вечер иногда сходилась
Соседей добрая семья,
Нецеремонные друзья,
И потужить, и позлословить,
И посмеяться кой о чем.
Проходит время; между тем
Прикажут Ольге чай готовить,
Там ужин, там и спать пора,
И гости едут со двора.
Как изменилася Татьяна!
Как твердо
в роль свою
вошла!
Как утеснительного сана
Приемы скоро приняла!
Кто б смел искать девчонки нежной
В сей величавой,
в сей небрежной
Законодательнице зал?
И он ей сердце волновал!
Об нем она во мраке ночи,
Пока Морфей не прилетит,
Бывало, девственно грустит,
К луне подъемлет томны очи,
Мечтая с ним когда-нибудь
Свершить смиренный
жизни путь!
Девушка эта была la belle Flamande, про которую писала maman и которая впоследствии играла такую важную роль
в жизни всего нашего семейства. Как только мы
вошли, она отняла одну руку от головы maman и поправила на груди складки своего капота, потом шепотом сказала: «
В забытьи».
Но не слышал никто из них, какие «наши»
вошли в город, что привезли с собою и каких связали запорожцев. Полный не на земле вкушаемых чувств, Андрий поцеловал
в сии благовонные уста, прильнувшие к щеке его, и небезответны были благовонные уста. Они отозвались тем же, и
в сем обоюднослиянном поцелуе ощутилось то, что один только раз
в жизни дается чувствовать человеку.
По ее мнению, такого короткого знакомства с богом было совершенно достаточно для того, чтобы он отстранил несчастье. Она
входила и
в его положение: бог был вечно занят делами миллионов людей, поэтому к обыденным теням
жизни следовало, по ее мнению, относиться с деликатным терпением гостя, который, застав дом полным народа, ждет захлопотавшегося хозяина, ютясь и питаясь по обстоятельствам.
— Н… нет, видел, один только раз
в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» —
вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне
входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
«Вот об этих русских женщинах Некрасов забыл написать. И никто не написал, как значительна их роль
в деле воспитания русской души, а может быть, они прививали народолюбие больше, чем книги людей, воспитанных ими, и более здоровое, — задумался он. — «Коня на скаку остановит,
в горящую избу
войдет», — это красиво, но полезнее
войти в будничную
жизнь вот так глубоко, как
входят эти, простые, самоотверженно очищающие
жизнь от пыли, сора».
— Конечно, если это
войдет в привычку — стрелять, ну, это — плохо, — говорил он, выкатив глаза. — Тут, я думаю, все-таки сокрыта опасность, хотя вся
жизнь основана на опасностях. Однако ежели молодые люди пылкого характера выламывают зубья из гребня — чем же мы причешемся? А нам, Варвара Кирилловна, причесаться надо, мы — народ растрепанный, лохматый. Ах, господи! Уж я-то знаю, до чего растрепан человек…
Через несколько дней Самгин одиноко сидел
в столовой за вечерним чаем, думая о том, как много
в его
жизни лишнего, изжитого. Вспомнилась комната, набитая изломанными вещами, — комната, которую он неожиданно открыл дома, будучи ребенком.
В эти невеселые думы тихо, точно призрак,
вошел Суслов.
Пошли.
В столовой Туробоев жестом фокусника снял со стола бутылку вина, но Спивак взяла ее из руки Туробоева и поставила на пол. Клима внезапно ожег злой вопрос: почему
жизнь швыряет ему под ноги таких женщин, как продажная Маргарита или Нехаева? Он
вошел в комнату брата последним и через несколько минут прервал спокойную беседу Кутузова и Туробоева, торопливо говоря то, что ему давно хотелось сказать...
В жизнь Самгина бесшумно
вошел Миша. Он оказался исполнительным лакеем, бумаги переписывал не быстро, но четко, без ошибок, был молчалив и смотрел
в лицо Самгина красивыми глазами девушки покорно, даже как будто с обожанием. Чистенький, гладко причесанный, он сидел за маленьким столом
в углу приемной, у окна во двор, и, приподняв правое плечо, засевал бумагу аккуратными, круглыми буквами. Попросил разрешения читать книги и, получив его, тихо сказал...
Потом он задумывался, задумывался все глубже. Он чувствовал, что светлый, безоблачный праздник любви отошел, что любовь
в самом деле становилась долгом, что она мешалась со всею
жизнью,
входила в состав ее обычных отправлений и начинала линять, терять радужные краски.
Но гора осыпалась понемногу, море отступало от берега или приливало к нему, и Обломов мало-помалу
входил в прежнюю нормальную свою
жизнь.
Он задрожит от гордости и счастья, когда заметит, как потом искра этого огня светится
в ее глазах, как отголосок переданной ей мысли звучит
в речи, как мысль эта
вошла в ее сознание и понимание, переработалась у ней
в уме и выглядывает из ее слов, не сухая и суровая, а с блеском женской грации, и особенно если какая-нибудь плодотворная капля из всего говоренного, прочитанного, нарисованного опускалась, как жемчужина, на светлое дно ее
жизни.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена
в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви,
входят или
входили в ее
жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах
жизни и что все остальное
входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
Если это подтверждалось, он шел домой с гордостью, с трепетным волнением и долго ночью втайне готовил себя на завтра. Самые скучные, необходимые занятия не казались ему сухи, а только необходимы: они
входили глубже
в основу,
в ткань
жизни; мысли, наблюдения, явления не складывались, молча и небрежно,
в архив памяти, а придавали яркую краску каждому дню.
Она как-нибудь угадала или уследила перспективу впечатлений, борьбу чувств, и предузнает ход и, может быть, драму страсти, и понимает, как глубоко
входит эта драма
в жизнь женщины.
Он пошел поскорее, вспомнив, что у него была цель прогулки, и поглядел вокруг, кого бы спросить, где живет учитель Леонтий Козлов. И никого на улице: ни признака
жизни. Наконец он решился
войти в один из деревянных домиков.
— Представьте себе, — вскипела она тотчас же, — он считает это за подвиг! На коленках, что ли, стоять перед тобой, что ты раз
в жизни вежливость оказал? Да и это ли вежливость! Что ты
в угол-то смотришь,
входя? Разве я не знаю, как ты перед нею рвешь и мечешь! Мог бы и мне сказать «здравствуй», я пеленала тебя, я твоя крестная мать.
И неужели он не ломался, а и
в самом деле не
в состоянии был догадаться, что мне не дворянство версиловское нужно было, что не рождения моего я не могу ему простить, а что мне самого Версилова всю
жизнь надо было, всего человека, отца, и что эта мысль
вошла уже
в кровь мою?
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то
в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и сама была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я видел до этого времени всего только раз
в моей
жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел
в Москве стычку (очень может быть, и упомяну об этой стычке впоследствии, если место будет, потому что
в сущности не стоит).
В домах не видать признака
жизни, а между тем
в них и из них вбегают и выбегают кули, тащат товары, письма,
входят и выходят англичане, под огромными зонтиками,
в соломенных или полотняных шляпах, и все до одного, и мы тоже,
в белых куртках, без жилета, с едва заметным признаком галстуха.
Мы
вошли в одну из комнат,
в которой мебель, посуда — все подтвердило то, что говорят о роскоши образа
жизни офицеров.
Я все время поминал вас, мой задумчивый артист:
войдешь, бывало, утром к вам
в мастерскую, откроешь вас где-нибудь за рамками, перед полотном, подкрадешься так, что вы, углубившись
в вашу творческую мечту, не заметите, и смотришь, как вы набрасываете очерк, сначала легкий, бледный, туманный; все мешается
в одном свете: деревья с водой, земля с небом… Придешь потом через несколько дней — и эти бледные очерки обратились уже
в определительные образы: берега дышат
жизнью, все ярко и ясно…
Как только Катюша
входила в комнату или даже издалека Нехлюдов видел ее белый фартук, так всё для него как бы освещалось солнцем, всё становилось интереснее, веселее, значительнее;
жизнь становилась радостней.
«Я жить хочу, хочу семью, детей, хочу человеческой
жизни», мелькнуло у него
в голове
в то время, как она быстрыми шагами, не поднимая глаз,
входила в комнату.
Во время своих побывок дома он
входил в подробности ее
жизни, помогал ей
в работах и не прерывал сношений с бывшими товарищами, крестьянскими ребятами; курил с ними тютюн
в собачьей ножке, бился на кулачки и толковал им, как они все обмануты и как им надо выпрастываться из того обмана,
в котором их держат.
Такая
жизнь никогда не
входила в его расчеты, и его не раз охватывал какой-то страх за будущее.
Привалов быстро
вошел во вкус этой клубной
жизни, весело катившейся
в маленьких комнатах, всегда застланных табачным дымом и плохо освещенных.
Россия не играла еще определяющей роли
в мировой
жизни, она не
вошла еще по-настоящему
в жизнь европейского человечества.
Спрошенный Калганов
вошел нехотя, хмурый, капризный, и разговаривал с прокурором и с Николаем Парфеновичем так, как бы
в первый раз увидел их
в жизни, тогда как был давний и ежедневный их знакомый.
В семь часов вечера Иван Федорович
вошел в вагон и полетел
в Москву. «Прочь все прежнее, кончено с прежним миром навеки, и чтобы не было из него ни вести, ни отзыва;
в новый мир,
в новые места, и без оглядки!» Но вместо восторга на душу его сошел вдруг такой мрак, а
в сердце заныла такая скорбь, какой никогда он не ощущал прежде во всю свою
жизнь. Он продумал всю ночь; вагон летел, и только на рассвете, уже въезжая
в Москву, он вдруг как бы очнулся.
Многие из «высших» даже лиц и даже из ученейших, мало того, некоторые из вольнодумных даже лиц, приходившие или по любопытству, или по иному поводу,
входя в келью со всеми или получая свидание наедине, ставили себе
в первейшую обязанность, все до единого, глубочайшую почтительность и деликатность во все время свидания, тем более что здесь денег не полагалось, а была лишь любовь и милость с одной стороны, а с другой — покаяние и жажда разрешить какой-нибудь трудный вопрос души или трудный момент
в жизни собственного сердца.
Я узнал только, что он некогда был кучером у старой бездетной барыни, бежал со вверенной ему тройкой лошадей, пропадал целый год и, должно быть, убедившись на деле
в невыгодах и бедствиях бродячей
жизни, вернулся сам, но уже хромой, бросился
в ноги своей госпоже и,
в течение нескольких лет примерным поведеньем загладив свое преступленье, понемногу
вошел к ней
в милость, заслужил, наконец, ее полную доверенность, попал
в приказчики, а по смерти барыни, неизвестно каким образом, оказался отпущенным на волю, приписался
в мещане, начал снимать у соседей бакши, разбогател и живет теперь припеваючи.
— Вы, милостивый государь,
войдите в мое положение… Посудите сами, какую, ну, какую, скажите на милость, какую пользу мог я извлечь из энциклопедии Гегеля? Что общего, скажите, между этой энциклопедией и русской
жизнью? И как прикажете применить ее к нашему быту, да не ее одну, энциклопедию, а вообще немецкую философию… скажу более — науку?
Через несколько минут
вошла Марья Алексевна. Дмитрий Сергеич поиграл с нею
в преферанс вдвоем, сначала выигрывал, потом дал отыграться, даже проиграл 35 копеек, — это
в первый раз снабдил он ее торжеством и, уходя, оставил ее очень довольною, — не деньгами, а собственно торжеством: есть чисто идеальные радости у самых погрязших
в материализме сердец, чем и доказывается, что материалистическое объяснение
жизни неудовлетворительно.
Мы видели
в его произведениях, как светская мысль восемнадцатого столетия с своей секуляризацией
жизни вторгалась
в музыку; с Моцартом революция и новый век
вошли в искусство.
Вообще Москва
входила тогда
в ту эпоху возбужденности умственных интересов, когда литературные вопросы, за невозможностью политических, становятся вопросами
жизни.
Так-то, Огарев, рука
в руку
входили мы с тобою
в жизнь! Шли мы безбоязненно и гордо, не скупясь, отвечали всякому призыву, искренно отдавались всякому увлечению. Путь, нами избранный, был не легок, мы его не покидали ни разу; раненные, сломанные, мы шли, и нас никто не обгонял. Я дошел… не до цели, а до того места, где дорога идет под гору, и невольно ищу твоей руки, чтоб вместе выйти, чтоб пожать ее и сказать, грустно улыбаясь: «Вот и все!»
В одних я представлял борьбу древнего мира с христианством, тут Павел,
входя в Рим, воскрешал мертвого юношу к новой
жизни.
В расчете добыть денег, Бурмакин задумал статью «О прекрасном
в искусстве и
в жизни», но едва успел написать: «Ежели прекрасное само собой и, так сказать, обязательно
входит в область искусства, то к
жизни оно прививается лишь постепенно, по мере распространения искусства, и производит
в ней полный переворот», — как догадался, что когда-то еще статья будет написана, когда-то напечатается, а деньги нужны сейчас, сию минуту…
Минуту спустя дверь отворилась, и
вошел, или, лучше сказать, влез толстый человек
в зеленом сюртуке. Голова его неподвижно покоилась на короткой шее, казавшейся еще толще от двухэтажного подбородка. Казалось, и с виду он принадлежал к числу тех людей, которые не ломали никогда головы над пустяками и которых вся
жизнь катилась по маслу.
С известного года моей
жизни я окончательно
вошел в мир познания, мир философский, и я живу
в этом мире и доныне.
Всю мою
жизнь, когда я
входил в готический храм на католическую мессу, меня охватывало странное чувство воспоминания о чем-то очень далеком, как бы происходившем
в другом воплощений.
Он считал время победимым и проповедывал, что нужно «завернуться
в мгновении», тогда все
входит в вечную
жизнь, победится смерть.
С известного момента моей
жизни, которого я не мог бы отнести к определенному дню моей
жизни, я сознал себя христианином и
вошел в путь христианства.